Город-государство Шпиль не просто стоял на земле. Он паразитировал на трупе.
Если подняться на самые высокие террасы аристократических кварталов, туда, где воздух разрежен и пахнет озоном, можно увидеть истинную анатомию мира. Гигантские, выбеленные эпохами рёбра небесного Колосса вздымались из бездны тумана, словно своды собора, который начали строить боги, но бросили на полпути. Эти кости, каждая толщиной с крепостную стену, служили фундаментом. На них, подобно известковому налёту или колонии прожорливых кораллов, лепились дворцы, башни и мануфактуры Шпиля.
Здесь, наверху, в «Венце», здания сияли полированным мрамором и инкрустациями из слюды, ловя тусклый свет солнца, которое в этом мире всегда казалось воспалённым, цвета заживающей гематомы — жёлто-фиолетовым. Но внизу, у основания рёбер, в «Корнях», где скапливались сточные воды и тени, город гнил. Оттуда поднимался пар, пахнущий сыростью и старой органикой.
Петра ди Оникс стояла у высокого стрельчатого окна своей спальни. Стекло, мутное, армированное золотой проволокой для прочности, искажало перспективу, превращая улицу внизу в смазанную акварель. Но даже сквозь толщу стекла она чувствовала вибрацию. Глубоко внизу, под мостовыми, по истлевшим, но всё ещё натянутым сухожилиям мёртвого титана скользили кабины фуникулёров — капсулы из меди и стекла, развозящие руду и плоть по венам города.
Колосс был мёртв тысячи лет, но Шпиль не давал ему покоя, сверля, долбя и вгрызаясь в его святые останки.
Внизу, в ущелье улицы, двигалась процессия. Петра прижалась лбом к холодному стеклу. Это была «Первая Огранка».
Маленькую фигурку, окружённую жрецами в тяжёлых балахонах цвета запёкшейся крови, вели к храму. Девочка, совсем ещё ребёнок из младшего, незначительного рода, шла нетвёрдо. Она была обмотана не бинтами, а лентами пропитанной помазанием марли. Её кожа блестела от священного масла, делая её похожей на куклу из сырого теста. Толпа, выстроившаяся вдоль тротуаров, не бросала цветов — в Гемме цветы считались вульгарным признаком гниения. Они швыряли под ноги процессии горсти шлифовальной пыли и мелкую крошку кварца.
Хруст. Хруст. Хруст.
Петра слышала этот звук даже здесь, на пятом этаже особняка Дома Оникса. Звук маленьких ног, ступающих по острой крошке.
Ей не было жаль ребёнка. Жалость — чувство мягкое, рыхлое, присущее «сырью». Петра ощутила укол острой, ядовитой зависти. Эта девочка сегодня избавится от части себя. Её несовершенная, временная плоть — то, что в Догмате называли «пустой породой», — будет отсечена, а взамен ей даруют вечность. Осколок, грань, деталь.
Петра сжала подоконник так, что костяшки пальцев побелели. Тихий, стеклянный скрип нарушил тишину комнаты. Это протестовал мизинец её левой руки. Там, где должна была быть кость и плоть, находилась фаланга Окаменевшего Сильфа — полупрозрачный, дымчатый агат, вживлённый ей в семь лет. Он был красив, но капризен: чувствуя сквозняк, даже самый ничтожный, камень начинал мелко вибрировать, помня природу того существа, которому принадлежал раньше. Память ветра, запертая в минерале.
— Госпожа?
Петра резко обернулась, пряча дрожащую руку в складках утреннего халата.
В комнату вошли «Черновые». Три служанки, двигающиеся с бесшумностью теней. У них не было лиц в привычном понимании. Чтобы служить в Доме Оникса и искупить долги своих семей, они продали свои лица алхимикам. Теперь вместо кожи, носов и губ на них были надеты гладкие, лишённые ртов фарфоровые маски, сросшиеся с черепом. Только глаза — живые, испуганные глаза в глубине прорезей — выдавали в них людей.
Начался ритуал облачения.
В Шпиле одевание напоминало упаковку драгоценного, но хрупкого груза перед долгой транспортировкой.
— Жёстче, — бросила Петра, когда одна из Черновых начала шнуровать корсет.
Корсет был сделан не из ткани, а из пластин китового уса, вымоченного в серебре. Он не просто утягивал талию, он формировал каркас, сжимая «мягкие» рёбра, не позволяя грудной клетке вздыматься слишком глубоко. Дыхание должно быть поверхностным, незаметным. Тяжёлое дыхание — признак животного, признак того, что плоть требует кислорода. Совершенство не задыхается.
Служанки работали споро. Одна наносила на плечи и шею Петры пудру из толчёного жемчуга. Белая пыль забивала поры, скрывая естественный розовый оттенок кожи, маскируя саму идею того, что под этой оболочкой течёт горячая кровь. Петра задержала дыхание, глядя в зеркало. Она ненавидела своё тепло. Ненавидела испарину, выступающую на висках от волнения. Это всё — грязь. «Дыхание грязи», как говорил Верховный Гранильщик.
Когда Черновые закончили и растворились в тенях комнаты, Петра осталась одна перед главным трюмо. Зеркала были расставлены так, чтобы отражать её со всех сторон — профиль, три четверти, спина. «У совершенства нет слепых зон».
Она села на жёсткий пуф и приблизила лицо к стеклу, проводя инвентаризацию своего тела. Инвентаризацию «дешёвки».
Она подняла руку. Агатовый мизинец тускло блеснул. В детстве он казался ей чудом, знаком отличия. Сейчас он выглядел жалким. Поделка. Сувенир.
Она коснулась мочки левого уха. Вместо мягкой ткани там был вживлён лепесток Кристальной Розы. На ощупь — холодный, острый, как бритва. Он мелодично звенел, если по нему щелкнуть ногтем. Мещанство. Уровень лавочника, который хочет казаться богаче.
Она прижала ладонь к боку, сквозь шёлк платья и жёсткость корсета. Там, под кожей, одно из рёбер было заменено на резную кость Лунного Оленя. Бесполезная безделушка, которая лишь ныла перед дождём, предсказывая погоду, как старая бабка.
— Лоскутное одеяло, — прошептала она своему отражению. — Сборник цитат из плохих книг.
Петра ди Оникс была черновиком. Наброском, который стыдно показывать в приличном обществе. В мире, где статус измерялся редкостью и мощью вживлённых Реликвий, она была никем. Её тело не давало власти. Оно было просто декорировано.
Она перевела взгляд на туалетный столик. Там стояла тяжёлая шкатулка из чёрного дерева. Внутри не было колье или диадем. Внутри лежали долговые расписки Дома Оникса, спрессованные в плотные брикеты. Бумага, которая весила больше, чем сам особняк.
Мысли, как и всегда в последние месяцы, вернулись к нему. К Аурусу из Дома Пирита.
Её будущий муж. Наследник богатейшего клана. Говорили, что он страшен своей красотой. Что его сердце было изъято ещё в юности и заменено на Пумпу из Жидкого Золота — алхимический механизм, который никогда не ускоряет ритм, не знает страха и не знает страсти. Он был идеален. И он был холоден, как зимний склеп.
Дом Пирита не покупал Петру. Им не нужна была девятнадцатилетняя девушка с посредственными модификациями и угасающей родословной. Они покупали Оправу.
Взгляд Гарпии. Или, как именовали её в высоких реестрах — Око Истинного Хищника. Реликвия, права на которую чудом сохранил её отец. Сфера из древнего, закалённого солнечного янтаря, внутри которой, по легендам, застыл вертикальный зрачок существа, видевшего мир насквозь. Тот, кто носит Око, видит ложь как чёрные, гнилостные прожилки в сияющем мраморе реальности.
Если сегодняшняя операция пройдёт успешно, если Око приживётся в её глазнице, она станет бесценной. Живым детектором истины. Сокровищем Дома Пирита.
Если же нет… Если её тело, её «низшая плоть» отвергнет дар… Она станет мусором. Отходами огранки.
Дверь распахнулась без стука.
В комнату вошла Матрона. Мать Петры.
Это была женщина-статуя. Годы и состояние позволили ей заменить почти всю кожу лица на тончайшие алебастровые пластины. Она не могла улыбаться, хмуриться или выражать скорбь. Её лицо было вечной, безупречной маской спокойствия. Живыми на этом лице оставались только глаза — блёклые, оценивающие.
Она не спросила, как дочь себя чувствует. Не коснулась её руки. Она обошла Петру кругом, проверяя, надёжно ли закреплён высокий воротник, скрывающий шею.
— Она готова, — произнесла Матрона, обращаясь не к Петре, а куда-то в пространство, словно диктуя запись в реестр. — Ткани спокойны. Пульс допустимый. Не испортите огранку.
Петра сидела неподвижно. Внутри неё всё сжалось в ледяной ком. Она посмотрела в зеркало в последний раз.
Она смотрела в свой левый глаз. Карий. Влажный. Человеческий.
В нём читался страх. В нём была слабость. В нём была та самая «мягкость», которую презирал Шпиль.
— Забери его, — мысленно взмолилась она, обращаясь к невидимому хирургу. — Вырежи эту слабость. Сделай меня твёрдой.
— Пора, — голос матери прозвучал как удар молотка судьи.
Петра встала. Колени дрожали, но корсет держал её прямо, как доспех. Она шагнула в тёмный коридор, оставляя позади уютную полутьму своей комнаты. Откуда-то снизу, из недр города, донёсся гул. В Соборе Ампутированных Небес заиграл исполинский орган, трубы которого были врезаны прямо в трахею мёртвого Колосса.
Пол под ногами едва заметно дрогнул. Город дышал. И он был голоден.
