– Чего пришел? – старик, открыв дверь, недовольно повел своим большим носом. – Я тебя сегодня не ждал.
– Да я… – пришедший замялся, не зная, что ответить, не признаваться же в настоящих причинах.
– Ну, проходи, не стой на пороге, – старик закрыл дверь, заново начав щелкать многочисленными дверными замками. – Я собирался с тобой серьезно поговорить! Твой дед бы этого не одобрил!
В кабинете он быстро прошел к своему столу и, сгорбившись над ним, бормотал себе под нос. Кажется, он что-то не мог найти, волновался и суетился.
Как же он его ненавидел в этот момент!
За то, что тот полез, куда не следовало, за то, что ему пришлось переступать через себя и решаться на это страшное действие.
Человек сжал кулаки и стиснул зубы. Он не хотел! Не хотел, чтобы все так получилось! Но старик не оставил выбора.
Просто никто, никто не мог понять, как ему нужны были эти дурацкие бумаги, над которыми, как Кащей над златом, чах сначала дед, затем этот старик.
В школе он не понимал Достоевского. Ну как так можно хотеть убить эту противную старуху?! Да, она была малоприятным персонажем. Но Раскольников ставил его в тупик со своими желаниями. Он думал, что убивать может только профессиональный убийца, киллер, с холодным расчетом и трезвой головой. Но нет, оказывается, можно. Можно хотеть убить из-за съедающей все чувства и мысли злости.
В комнате многоголосьем тикали часы. Их было много и тикали, они все на разный манер. Старик был часовщиком, реставратором. Дед говорил, что к нему за работой обращались со всего города и не только. Приезжали из Москвы и Санкт-Петербурга.
Дед тоже не понимал его желания убраться подальше из родного города.
«Где родился, там и пригодился», – говорил он.
Его эта присказка раздражала хуже вечной обязанности работать и добывать мелкую, никчемную зарплату, на мелкой, никчёмной работе.
«Ну же, давай! Обернись и посмотри на меня! Может быть, я тогда и не буду тебя убивать!» – человек оттягивал момент до последнего.
Несмотря ни на что, ему было немного жаль старика. Он все-таки знал его всю жизнь. И старик на самом деле был профессионалом своего дела. Мастером! Таких днем с огнем не сыщешь. Например, он про себя все знал. Он совсем не был мастером, да и его профессия не интересовала никогда.
Так и не дождавшись от старика ничего, кроме его старческого бормотания, человек крепче сжал в руке бронзовую фигурку собаки. Ее он схватил уже здесь, с полки в кабинете часовщика. Он совсем не приготовился. Он шел на одной голой решимости совершить то, о чем думал уже долгое время.
Ход часов с каждым шагом отбивал время до свершения задуманного. Время словно знало, сколько отсчитано этому старику.
Хотя, о чем это он. Конечно, время знает. Даже в дневнике, написанном стариком Шмидтом, есть надпись: «Время откроет истину». Знать бы еще, что эта запись означает.
Сжав статуэтку покрепче, она все норовила выпасть из руки, ладонь взмокла, а статуэтка была не такой уж и лёгкой.
Понятно, – подумал человек, – вот почему раньше убивали только статуэтками и подсвечниками. Такой дурой проломить кости ничего не стоит. По крайней мере, в книгах из дедовой библиотеки преступники умерщвляли своих жертв только такими, исключительно интеллигентными способами, реже используя верёвку или подушку.
Переложив бронзовую собаку в удобную левую руку, человек замахнулся и со всей силы ударил старика по темечку. Раздался противный, хлюпкий чавк, и старик начал опадать на пол.
Звук проломленного черепа, наверное, ещё долго будет стоять в ушах. Но сейчас это не главное. Нужно забрать бумаги! Это самое главное. Ради этого он пошел на преступление. Ради них все затевалось. Именно их искал дед. Именно эти бумаги с чертежами создатель часов потерял от страха, и именно из-за них получил финкой в бок от бандитской шайки в далеком одна тысяча девятьсот восемнадцатом году.
Сунув собаку прямо в свой рюкзак, он принялся за поиски дневника. Откуда-то он знал про то, что нельзя оставлять на месте преступления орудие убийства. Наверное, из книг, в которых людей интеллигентно убивали, а это орудие непременно потом скидывали в реку или в канал.
Это тоже было красиво и интеллигентно. Так выражался его дед.
Уж он-то был профессионалом в том, какое преступление и какой формулировкой обозначить. По крайней мере, он был уверен, что таким никчемушным способом может убивать только интеллигенция.
Дневник лежал раскрытым прямо на столе вместе с чертежом. Не веря своему счастью, человек быстро схватил бумаги и сунул их туда же, в свой рюкзак.
Как же быстро и легко все получилось! Гораздо легче, чем он представлял себе. И старик не видел, кто его стукнул. Если бы увидел, он бы передумал.
Покрепче перехватив ставший неподъемным рюкзак и обойдя лежавшего старика, все-таки перешагивать его показалось очень кощунственным.
Задержав дыхание, он поторопился убраться прочь из квартиры. Так как в ноздри начал проникать тошнотворный, сладковато-железистый запах крови.
Осторожно ступая в прихожей, он сначала выглянул через щелку на площадку – нет ли кого, и только затем вышел, осторожно закрыв за собой дверь.
Дверь в квартире старика можно было закрыть только на ключ, уж очень он трясся над безопасностью всего того старья, которое вечно собирал, а затем ремонтировал.
За ключами возвращаться совсем не хотелось. Для этого нужно будет вернуться в квартиру, снова вдохнуть тот запах, который, казалось уже забил ноздри и въелся в одежду, кожу, и придется снова обыскивать старика.
Он вжался лбом в холодный старый дерматин стариковской двери.
Нет! Он содрогнулся и решил, что оставит дверь так. В конце концов, старика все равно потеряют и рано или поздно кинутся искать.
Лучше, конечно, рано, так как не хочется, чтобы он тут лежал. Часовщик такого точно не заслужил. В конце концов, та злость, которая жгла его изнутри, куда-то улетучилась и осталось лишь облегчение.
К тому моменту как старика найдут, он уже уйдет отсюда в свой привычный мир скромной и скучной работы, скучных окружающих, которые ни за что не догадаются, на что он решился.
Прав был Достоевский: всего-то нужно было ответить на вопрос, имеет он право или нет! А он имеет! Имеет право на все!
***
Площадь вокзала Ярославль-Главный гудела, как и любая другая железнодорожная площадь. И, как и над любой другой железнодорожной площадью, гундосила женщина, страдающая заложенностью носа и «фефектами фикции».
Отъезжающие, прибывающие, встречающие толкались и сновали туда-сюда, гремя чемоданами, тележками, переругиваясь на ходу между собой и с другими, кто попадался им по пути.
Дуня стояла посреди всего этого гвалта рядом с огромным чемоданом и переноской, растерянно озираясь по сторонам. Ветер дул в лицо, в уши, забирался под воротник, а мелкая морось противно покалывала щеки и руки, оставшиеся без перчаток.
Сентябрь.
На ее чемодан то и дело натыкались люди, а из переноски звонко погавкивал вест-хайленд-уайт-терьер Амодей III, отзывавшийся на кличку Моня.
– Гав, – тявкнул Моня из переноски снова, давая понять, что ему, как и его хозяйке, не нравится погода и уже хорошо было бы с дороги согреться и вкусить чего-нибудь.
– Моня, тише! – Дуня пыталась усмирить свою
разбушевавшуюся неожиданно собаку.
Что погода, что собака характер сегодня показывали исключительно скверный, не
настроенный ни на какие договоры.
«Ты меня сюда привезла, теперь терпи», – всем своим видом сообщал Моня.
– Девушка, ну не стойте Вы истуканом, дайте пройти! – плотно сбитая женщина в нескольких кофтах и жилетке, натянутой поверх всей этой многослойности, зло толкала два огромных баула на колесиках. Колесики то и дело разворачивались в разные стороны и противно скрипели от взваленного на них веса.
Отодвинувшись и дав дорогу тетке, которая неумолимо перла дальше, как ледокол «Адмирал Макаров», выставив перед собой один баул, Дуня поежилась.
Сама Дуня одета была налегке, в безразмерный плащик и ботинки. Шея и голова были обмотаны такого же безразмерного вида шарфом «по моде», как говорила Берта, одна из ее теток.
Они вдвоем воспитывали Дуню, рано потерявшую родителей. Обе работали в местном музее и изо всех сил прививали Дуне хороший вкус и манеры. Вкус и манеры прививались неугомонной Дуне с трудом, но ни Берта, ни Кока не желали сдавать позиции.
Вот и сейчас, плюнув на манеры, Дуня протерла очки от мороси уголком шарфа и окончательно все размазала. Убрала очки в карман и, сощурившись, посмотрела вперед, у стоянки, рядом с жёлтым такси стояла невысокая старушенция в плаще и бордовой шляпе-таблетке. Из-под ее шляпы кокетливо выглядывали пушистые кудри обесцвеченных волос тети Берты. Одной рукой она держала ридикюль, второй – махала Дуне.
Представив, как Берта при параде будет помогать ей с
чемоданом, Дуня начала двигаться к стоянке машин, с терпением, достойным
буддийских монахов, пробираясь через толпу прибывающих и убывающих, встречающих
и провожающих, лавируя между выбоинами на асфальте, другими чемоданами, сумками
и остальной поклажей.
– Дуня! Радость моя! – Берта тепло ее обняла и по-птичьи клюнула в Дунину щеку.
Целовать полностью в щеку – неприлично. Всегда имеется
риск испортить макияж и оставить человеку след на лице. Это правило Дуне также
втолковывалось с детства.
– Привет, тетя! – Дуня обняла тётку за хрупкие плечи с высоты своего роста.
Дуня вообще никогда не была миниатюрной. В детском саду она была выше всех, как и в школе, а затем в институте она стала ещё и пышнее всех. И очень завидовала всегда девушкам вот с такой Бертиной внешностью – хрупкой, миниатюрной и почти кукольной.
Даже голосом Дуня выделялась. Она громко говорила,
хохотала, а шепотом могла говорить всего несколько секунд. Затем не выдерживала
и все равно начинала громко разговаривать.
«В папу», – так говорили тетки. Папу и маму Дуня помнила плохо. Они разбились в
автоаварии, когда Дуне исполнилось два года, и ее к себе забрали тетки.
