Духовной жаждою томим,
В пустыне мрачной я влачился, —
И шестикрылый серафим
На перепутье мне явился…
А. С. Пушкин. «Пророк»
Моя мать взбалмошная, вздорная, своенравная. Как помещица. Она все всегда знает: как жить, с кем и зачем. Она знает лучше, чем Иисус, спрятавшийся в впадинку у меня на шее. Я всегда ношу крестик Христом внутрь. Чтобы Он поменьше смотрел вокруг. Чтобы отдохнул.
Она прогнала моего отца до того, как я запомнил его лицо. С тех пор она всегда приносила кого-то в дом, как мусор. Мусор она тоже в дом приносила. Вся моя жизнь прошла под знаком чужих: одежд, обоев, предметов. Взаимных: обид, претензий, разочарований. Бесценных: мнений. Безумных: трапез. Богемной: брехни.
Мать отрицала все магазины, кроме продуктовых ларьков и сэкондов, и готовила все сама и настолько organic, насколько organic может оказаться овес, посеянный возле шоссе, или морковь, вызревшая в тридцати километрах по воздуху от металлургического комбината. Полки домашних холодильников у нормальных людей, заполненные сыром и сосисками, вызывали у меня приступы зависти разной интенсивности черно-белого: у нас все запасы сводились к топленому маслу, которое не портилось и без холодильника, а мы часто хранили еду между окон или с той стороны форточки, подвесив пакет на крючок.
Она не верила никому. И даже Богу — не на 100%. И мучилась от этого. И ничего так не желала, как — верить. И все искала кого-то, чего-то: ответов, истин, последних инстанций. Только в рамках этой свой экзистенциальной геологии она меняла не конфессии, а мужчин, и носилась с каждым из них, как с писаной торбой — готовила, стирала, убирала — пока торба не превращался обратно в писаное ничто. Иные из ее «экс» так привыкали к санаторию, что несмотря на все обиды, всплывали по весне и по осени, с обострением не столько тоски по матери, сколько шизофрении. Она не пускала никого на порог, неумолимая как начальник тюрьмы. Мать без зазрения совести вызывала полицию, если кто-то продолжал слишком надеяться. Как-то раз она вызвала полицию прямо к очередному отверженному, в чьей квартире мы доживали последние дни, так что пришлось экстренно съезжать в середине ночи, потеряв навеки половину нашего и без того скудного добра. Последующие три недели мы существовали в лютейшем минимализме — без турки, кофе, приправ, вилок, полотенец и душа и мыли голову в раковине в туалете — в союзе не то писателей, не то краеведов, которые ведать не ведали ничего лучше на этом свете, чем выпить водки.
В первый же вечер, Никандрыч, дед лет семидесяти, совершенно седой, с белыми усами в пол и пьяный в хлам, сидел у материных ног, и, с равными промежутками отхлебывая из прозрачной бутылки, спрятанной под полой пальто, загадывал: «Мне бы такую жену, как ты». Мать смотрела на него с умилением, так что я даже испугался: Господи, мама… но:
— Упаси Боже, — решила она, — от такой жены.
В общих чертах Никандрыч был ничего, когда был трезвый — хитрый, умный, незлой, он точно знал, где собака зарыта и никогда не пользовался металлоискателем, и когда умер — а сделал он это удивительно быстро, будто поспорил с кем-то — лежал в гробу с лукавой улыбкой, словно выиграл спор и последнее слово осталось за ним.
После Никандрыча перегаром несло еще сутки, да и вообще воняло у писателей-краеведов будьте нате всем по чуть-чуть, особенно куревом, даже мои кости пропахли дымом, я после этой вписки забросил все сигареты на год или чуть меньше, но потом как-то опять втянулся… В целом, обстановка у парней была аскетичной: шкафы, набитые рукописями и книгами; стопки одной и той же газеты, которую они обреченно выпускали в мире цифровых технологий; «разбросанные в пыли» по кабинетам портреты крупных местных писателей, которых я, как пики с винями, вечно путал, коробки из-под пиццы, пустые бутылки, фантики от конфет, хвосты сухой рыбы и иже с ними. Полы там никто не мыл, грязные разводы неловких мужских попыток сделать это, более походили на «более никогда», так что сесть на диван или к столу, заваленному кусками сахара и хлебными корками, было тупо страшно. Естественно, я заболел в их нечистом союзе быстро и жутко, как в староанглийском пансионате: температура за сорок и дикая рвота. Никто не знал, что со мной, даже участковый врач, лечивший меня от гриппа, в то время, когда у меня даже насморка не было. Спасибо Нине Иванне, знакомой знакомых знахарке, практикующей исключительно заговоры: после ее будничного — без бубнов, костей и кровавых бань — осмотра нашего временного пристанища, кишащего как минимум одной крысой, и моих красных глаз, она пришла к неочевидному выводу: «Срочно в инфекционку». К чести Нины Иванны, в инфекционке подтвердили диагноз, так что я оказался в раю густых тополей и регулярных обедов, размечтавшись остаться там чуть не на веки вечные, и всерьез раздумывал, что бы мне полизать такое, чтобы продлить блаженство. Мать приходила каждый вечер, когда у нее не было спектаклей, под окна моей Пармской обители. Я высовывался в форточку, изогнувшись на подоконнике как знак вопроса. Она была очень маленькая там, внизу, когда показывала свое «новое» платье или мою «новую» олимпийку, советовала мыть руки и не дышать в присутствии других пациентов, читала наизусть монолог-другой, спрашивала совета по части лучшего жеста для той или иной сцены, и сдала в приемную пакет с «Волшебной горой» и морковным соком, который прокис у меня на подоконнике.
Я никогда в жизни ни до, ни после не чувствовал себя спокойнее: удаленность частного безумия моей матери, ее странно нормальные визиты, исполненные нашей общей одинокости и ее грустной маленькости, близость медперсонала, куриное суфле, белый хлеб со сливочным маслом и чувство тотальной безопасности вызрели в моей памяти как жемчужины на морском дне.
Через три недели меня выписали из рая, вручив бумажку с особой диетой, которую мать тут же выбросила. Она нашла ухажера, и мы переехали в пятикомнатную квартиру с двумя балконами. Но удвоенное квартирное счастье длилось недолго — ухажер извел мать ревностью, а меня занудством и требованием мыть батареи. Я же отродясь не слышал, чтоб кто-нибудь мыл батареи, и счел двубалконного пятикомнатника тираном и извращенцем. Мы сбежали от него, как французы от москвичей, суровой зимой в минус тридцать на такси, стоившем нам недели ужинов, в крошечную квартирку на девятом этаже и жили там целый год в светлейшем монашеском послушании, пока Крокодил Гена не разохотился, и мы не оказались здесь: #чертзнаетгде: #нарозеозеветрoff: #вжопемира.
